Тайные письмена

Отрывок из книги Марселя Жуандо.

Тайные письмена

Вчера Пьер был очень любезен: он говорит, что его мощные мышцы ноют, стиснутые своей оболочкой. Зная о моей страстной любви к Филиппу и Ришару, он не хулит их, а напротив, хвалит их образованность и воспитанность, коими сам не обладает.

– Все очень просто: у них есть то, чего не хватает мне. Только ты можешь сказать, есть ли у меня то, чего не хватает им, – вздыхает он со смирением дворняги, которая тушуется перед породистыми псами, но я вознаградил его за благородство, превознеся его более осязаемые, реальные достоинства.

Какой прелестный мир обретаю я в этом сокровенном уголке, который так несправедливо считается гнусным!

Я знаю, что быть здесь любимым (можно ли в данном случае с гордостью сказать ценимым?) справедливее и вместе с тем почетнее. О, уважение сброда, почтение, внушаемое сутенерам! Вот где необычный, редкостный, озадачивающий товар, которым я не стану брезговать.

Наши-то добродетели и приводят нас в бордель: без сомнения, здесь я не смешаюсь с толпой любителей. Здесь я Меченый, Синяя сорочка, а кто-то другой – Мужчина в цепях, третий – шакал, четвертый – Жеманница. Я слыву идеальным клиентом, который не скупится и не плутует, знает цену услужливости, добросовестной ласке. Поэтому со мной не скупятся и не плутуют, надеясь меня удержать. Все по-честному.

Раздеваясь, по обыкновению, медленно, я наблюдаю за ним украдкой. В два счета сняв с себя брюки, пуловер и сандалии, Пьер, уже голый, смотрит на меня, растянувшись на кровати, подложив руки под голову и выставив свои прелести с тайным намерением возбудить: пучки волос под мышками и в паху составляют треугольник, оттеняющий округлую полноту пышных форм, словно завязанных узлом на бицепсах, напряженных грудных мышц и грушевидных икр.

Между широко раздвинутыми ляжками виден восхитительный половой орган, что покоится среди достойных его атрибутов, словно огромный черный такелаж на боку судна, отправляющегося в какое-то фантастическое плавание.

Как только я подготовлюсь, Пьер подходит ко мне, притягивает к себе, и я начинаю дрожать, стонать от страха, умолять, чтобы он пощадил меня, чтобы не был слишком груб и суров: я похож на птицу, которой не спастись от ястреба или жреческого ножа.

Затем он называет меня ласковыми именами – заслюнявленными односложными словами, и я улавливаю не их смысл (он говорит на своем жаргоне), а, скорее, умышленную доброжелательность либо иронию, если он не приправляет их грубостями – наоборот, понятными – или какой-нибудь угрозой, от которой у меня леденеет кровь.

Одновременно его ладонь касается меня в нужном месте, его ласка возбуждает и успокаивает, он постепенно обнимает меня за талию массивной рукой, что давит на бедро, внезапно опоясывает и мнет.

Его лицо исчезает, я чувствую, как оно опускается вдоль поясницы – в поисках тех глубин, куда он является, как к себе домой. От прикосновений его пальцев, а затем и языка я расцветаю. Зарождается доверие. Как только я ощущаю, что во мне водворилось его тепло, лицо его поднимается из бездн. Он словно задевает каждый мой позвонок один за другим, и когда кусает мой затылок, я чувствую его тело, лежащее рядом, его чувствительные соски над моими плечами, а квадратный конец фаллоса, упираясь в мои ягодицы, будто нарочно для того, чтобы я испытал его жесткость, еще немного колеблется у порога и наконец распарывает меня.

Уже в седле, после долгой прогулки рысцой, рывком поясницы он переворачивает меня, и, обвив его ногами за шею, наподобие ожерелья, я могу любоваться между его плечами, закрывающими от меня всю комнату, угрюмым Ликом Титана, что качается, переходя от жесточайших оскорблений к ласкам, от криков боли к блаженству и, наконец, тает от счастья.

Его рот прилипает к моему, и глаза наши закрываются в тот миг, когда меня затопляет его обжигающий сок, тогда как мой разливается между нашими сердцами – взрыв, приветствуемый бесконечными хрипами, как это бывает у хищных зверей, совокупляющихся в чащобах.

Эти странные, необъяснимые жесты, являющиеся трофеем удовольствия, – знаем ли мы, какие загадочные диковины высвобождают они в нас? Они принадлежат механике, ключ к которой хранят лишь мифологии, и горе тому, кто порочит их, вместо того чтобы обеспечить им значительность и уважение, без которых они – ничто.

Я могу лишь сказать, что стремлюсь снова утратить свою форму, лицо и расплавиться – дабы еще раз увидеть, когда все мои жидкости закипят и смешаются, как над крахом моей личности, будто из бушующего моря, появится на своей триумфальной колеснице сей Тритон с упрямым лбом и пеной на губах и своей бороной раздерет меня!

Если бы это было необходимо, обладай я требуемой верой в первый же день, не знаю, пошел ли бы я туда, чтобы доказать себе, что это возможно и с ним. В этих отношениях есть что-то неправдоподобное, дерзкое, опасное, что меня привлекает и больше относится к ритуальному убийству, нежели к чистому сладострастию. Действия неистовы, как на вакханалиях, где грация запрещена в угоду экстравагантности, исступлению.

Замок моего Небосвода, способен ли ты передвинуться, будто наяву, этой ночью вдоль моих снов, дабы я вдохнул твой запах, ощутил, как на лицо мне градом обрушиваются тяжелые твои плоды, на глаза – их влажная свежесть, на язык – вкус их шероховатой, сдвоенной каштановой оболочки, висящей на суровой ветке, открывающей врата моей Преисподней?

Когда мы оказываемся друг напротив друга, как приятно сразу приниматься за дело – без тени колебания, тотчас цепенея от желания! Точно так же боа поглощает свою добычу, несмотря на ее величину, а росянка – свою, ведь мы привыкли подчиняться друг другу, по очереди.

Однажды ему захотелось зажать между нашими ладонями оба члена, соединенных пучком, и мы уснули вместе: моя грудь была усеяна нашей спермой, точно фосфоресцирующими кувшинками.

В тот вечер он сказал:

– Даже не верится – с тобой я развлекаюсь, а с другими работаю.

Он несдержан на язык, который бывает то низменным, то благородным, во взгляде какая-то угроза и некая наглость в посадке головы: он подставляет лоб, всегда готовый ринуться на препятствие. Рожденный под знаком Тельца, он отличается его повадками. Наверное, отвислые губы, немного обрюзглые и всегда мокрые от слюны, смущают любовников и любовниц своей звериностью, но я, догадываясь о том грозном и страшном, что может скрываться в этом теле и лице, лишь сильнее наслаждаюсь деланной мягкостью его улыбки, остающейся отчасти жестокой даже в самые приятные моменты, и неумелой лаской его огромной ладони душителя, которую достаточно не положить, а лишь грузно опустить, чтобы задавить насмерть, или сложить на горле – дабы навсегда перекрыть дыхание. Нежность для него – лишь уступка, которой он стыдится и поэтому вскоре начинает вести себя высокомерно, но, разумеется, от него не ускользает ни один мой знак внимания, и он отвечает на каждый невыразимой изобретательностью своей неисчерпаемой чувственности.

Самый приятный момент – когда он уже голый, но еще на ногах ждет меня в условленный час четверга.

Все готово для жертвоприношения, кроме самой жертвы, застенчиво не решающейся снять повязку.

С мечом в руке Жрец выходит вперед, издали прикидывая силу удара, который нанесет по моей хрупкости, уже дрожащей от страха.

Спустя долгое время я увижу в наступающей темноте комнаты, как оживает этот мрамор молочной белизны. Почти нереальную искренность удостоверяет лишь взгляд, спрятанный под припухлостями. Ни одного властного жеста, ни единого приветливого слова и даже упрека. Такая экономия средств, что можно подумать, будто занимаешься этим со статуей, с немым. Никакой спешки или медлительности, но какая уверенность ладоней и поясницы – в миг перехода к действиям, то есть сразу! Лишь искусные приемы, лишь нарочитая нерешительность, призванная взбудоражить, возбудить желание и заставить вульву напрячься, распахнувшись навстречу ключу, затверделому и жгучему наслаждению, словно железо – навстречу огню.

Меня забавляет та дерзость, с какой я назначаю эту тайную встречу посреди очень напряженного дня, между самыми серьезными занятиями и визитами к почтенным особам, которые вовсе не догадываются, к кому я от них ухожу или от кого к ним являюсь.

Я сказал об этом Мари, и она тотчас побледнела.

Я никогда раньше не испытывал такого состояния, в каком пребываю порой еще часа два после близости с Пьером. Он кажется мне завернутым от коленей до пояса в чехол из крапивы, жалящий до слез, похожий на человека, страдающего невритом или опоясывающим лишаем, но этот поверхностный жар – ничто по сравнению с тем огнем, что истребляет мои внутренности, куда он словно кладет горящие угли: его можно принять за Дьявола.

Впрочем, это не оказывает на мое здоровье, которое никогда не было крепким, вредного воздействия и обладает теми же симптомами, какими порой осложняются венерические болезни. Речь идет совсем о другом, и я не могу сказать, хотя меня это беспокоит, довершает ли подобная мука мое блаженство. Кто же сие существо, способное поставить на вас столь жгучее клеймо? Наше ли воображение приспосабливает тело к своим фантазиям или же само тело предрасполагает воображение к своим, и они действуют наподобие двух заговорщиков?

Помнится, в детстве тот, кто приобщил меня к любовным занятиям, указал мне путь. Возможно, мне было лет двенадцать. Определенные неудобства удержали меня на краю. На шестнадцатом году я еще не знал того, чему впоследствии кропотливо обучил меня Рот из слоновой кости, но его грубость отбила у меня охоту до самого порога старости.

Именно ты, Ришар, расстелил подстилку из этих последовательных проб и ошибок и доставил мне удовольствие, к которому стремилось мое тайное естество, но после Филиппа лишь ты, Пьер, сумел сделать это удовольствие исчерпывающим.

Еще и сегодня я вырываюсь из его объятий, словно он посыпал мои конечности купоросом. Этот пожар надолго обрекает меня на некую сверхчувствительность: высшая степень сладострастия – о, милая боль! Я стою с содранной кожей и оголенными каналами, словно по ним течет кипящая лава, а в глубине меня – этот снег.

Вдруг вы начинаете бояться, что перешли границы Естества, изнасиловали свою природу. Берег смерти кажется близким, и вас охватывает какой-то священный ужас, впрочем, без сожаления.

Нет, все опять приходит в норму.

Отсюда лишь один шаг до мысли о том, что Естество можно принудить к подчинению, приспособить к своим требованиям, к своей личной экстравагантности, и это воспринимается как победа над ним, как согласие (по крайней мере, с его стороны) не погибнуть от этого.

Сегодня Жан-Пьер Л. сказал мне:

– Существуют праведники и нечестивцы. Вы – ни тот ни другой, и оба в одном лице. Я не знаю никого, кто напоминал бы вас в этом отношении. Возможно, вы – единственный в своем роде: я хочу сказать, что у вас праведная манера замышлять и творить нечестивости.

Я попросил его объясниться.

– Что ж, извольте. В чем причина – в возвышенности взгляда или же чувства? По-моему, это вызвано, скорее, наличием огня и вместе с тем света, который оживляет и преображает их. Вы способны, без ущерба для себя, приручать страсти, познавать на опыте удовольствия, которые не мешают вам продвигаться вперед и даже расти, тогда как всех прочих они тормозят и даже ослабляют.

Между тем я обнаружил в себе нечто чуждое сексу, признанное моей чертой в день моего рождения, и порой на людях я чувствую ее неистовое присутствие, похожее на физиологический позор, но при этом, конечно, горжусь, что после подобного всплеска всегда сохраняю невозмутимый вид.

Пожалуй, самая большая редкость – умение скрывать явные стигматы собственных катастроф.

О, прекрасная медаль, на лицевой стороне которой выгравированы два божественных профиля, а на оборотной сплетаются конечности двух безликих зверей!

Чем меньше способов употребления, тем больше настаивают на их достоинствах и удовольствиях. Неотразимый Дон Жуан, женоподобный извращенец – какая гадость!

Когда ничего не ладится в душе и вокруг, в четверг у меня всегда есть он – вне всякой досягаемости.

Вчера он сказал мне:

– Понимаешь, чудо в том, что теперь я создан для тебя, а ты – для меня. Мы словно правая и левая ладони, которым не обойтись друг без друга.

Исходящее из этих-то глубин сладострастие способно заменить религию.

Поскольку сегодня мы не испытали оргазм одновременно, он грустит и укоряет себя за то, что не дождался меня, – упрекает, будто в несостоявшемся акте.

Я говорю ему:

– Пустяки! Мы бывали друг с другом так часто, как никто другой. Разве не ты превратил меня в женщину?

Тогда он назвал меня своим Единорогом, и мы долго пролежали вдвоем: его огромное твердое копье вонзилось в меня полностью, а мои ноги обхватывали поясницу этого молодого Тельца. Но еще тверже был его взгляд, тоже вонзенный мне в глаза, пока мокрая от пены мордашка еще покачивалась над моими губами, о которые мимоходом, словно в шутку, вытиралась время от времени. Только Зверь бывает таким торжественным и ручным, ведь он видит свою жизнь во сне, пребывая целиком в настоящем и полностью отвлекаясь от того, что делает, без воспоминаний о прошлом и мыслей о будущем, неспособный на сожаления.

Порой я задерживаюсь между его лицом и бархатной маской, загораживающей живот, словно он выходит навстречу тем чудищам, что живут ниже пояса.

О, кустарниковый шиповник, ретивый, нескромный и порой цветущий, словно в петлице, в его приоткрытой ширинке! Он голый? Из длинного черного руна боязливо появляется розовый язык моего пуделя.

Я едва смею надеяться, что увижу его сегодня, но страстно желаю этого. Требуется стечение слишком многих обстоятельств, и я удовлетворялся столько раз, что очень долго подготавливаюсь к возможной помехе – лишь бы не разочароваться. Разве он не может заболеть? Несчастные случаи происходят так часто. А сколько мне нужно преодолеть препятствий, чтобы увидеть его наверху лестницы, с горящим взором, открытым ртом, молчащего, с рукой, засунутой в карман брюк для обуздания того, что мешает ему спуститься ко мне?

С Пьером я познаю счастье любить человека, который мало заботится о моей и своей верности. Удовольствие – наш Закон, и каждый получает его при удобном случае, не обижаясь на другого, откуда бы оно ни исходило.

Чудо в том, что ни с кем другим мы не испытываем большего, чем вдвоем, и верность подразумевается сама собой, хотя и утрачивает свое название. Я хочу сказать, что, спонтанная, беспричинная, свободная и естественная, она теряет связь с тиранией и добродетелью, утрачивает то ненавистное и даже героическое, что может в ней быть. Высшей деликатностью между любовниками – Пьером и мной – было разрешение по очереди, не рассказывая друг другу, спать с Жаком, и нас обоих весьма прельщало, когда наши губы делали крюк, дабы еще раз неожиданно встретиться на алых устах этого юнца, будто на одном и том же кубке.

На пороге некого счастья мы не решаемся его сорвать и остановиться. Этого ли мы хотели и хотим? Иногда в присутствии формы более реальной и конкретной, нежели предполагалось, гораздо более волнующей и мучительной, чем мы ожидали, желание тотчас ослабевает.

Мечта остается, а мифология воображения повреждается, когда тело, угадываемое под одеждой, обнажается перед вами, но, тоже постепенно обнажаясь, вы приступаете к нему с соразмерным волнением – вернее, потрясением от того, что вы представляли его себе иным, перевернутым с ног на голову.

На самом деле, вы вовсе не стали жертвой галлюцинации. Это – некто. Именно объект чувствует обязанность ударить вас первым. Он должен исходить не от вас, а из другого места, и чем больше вас поражает то необычное, что он привносит в ваше ожидание, тем явнее, очевиднее его присутствие.

Ну так иди, прикоснись к нему, чтобы он прикоснулся к тебе. Он уже проникает в тебя, входит посредством своего священнейшего члена и оставляет в тебе даже не свой отпечаток, но саму сущность.

Какого черта я так долго ждал, чтобы Ришар сделал из меня женщину, Филипп продолжил его подрывную работу, а Пьер нанес последний штрих?

Теперь во мне зародился морской еж, принадлежащий как к морской флоре, так и к земной фауне.

Растительное и вместе с тем животное кольцо размыкается и вновь смыкается, словно дыша вокруг алмазного пальца Пьера.

– Прикоснись ко мне. Сильнее. Мягче. Там. Нет, здесь. Иди. Давай. Пронзи. Дальше, вперед, вторгнись, изомни, перевяжи, порви, смажь, – и вот в ночи распускается моя пурпурная роза под жалом твоего когтистого шмеля с мохнатым брюшком и золотистыми крыльями.

Тот, кто создает новый Орган, скорее, вызывает беспокойство, нежели доставляет удовольствие. В сей миг сознание подавляют изумление и тревога. Мы вдруг становимся свидетелями внутреннего опрокидывания естественных перспектив, что почти равносильно частному катаклизму.

Непостижимая новизна положения приостанавливает чувство и даже ощущение – то есть остается лишь боль, если слова «боль» и «сладострастие» в этих пределах еще способны хоть что-либо означать (с Ришаром).

Лишь гораздо позже, когда проход уже сделан, изумление притупляется, смягчается, можно сосредоточенно насладиться удовольствием, и ничего не утрачивается (с Пьером).

Возможно, самый приятный момент – время ожидания на коленях, когда не видишь и не знаешь, что творится за спиной. Ничто так не волнует, как приближение пениса перед его легким прикосновением. Сладкая остановка члена на краю губ, которые втягиваются внутрь и расслабляются, словно встречая то, что раздвинет их и порвет. Вас уже обхватывают две руки. Не убежать.

Проникновение сначала болезненно, но беспокойство железа позволяет ему занять свое место в ножнах, которые, развертывая петли одну за другой, скорее, принимают форму того, что их наполняет, нежели навязывают свою, вплоть до момента, когда вульва, распахнувшись от удовольствия, сама разглаживается и смазывается. Тогда первоначальное мучительное скольжение превращается в сладострастнейшую и словно внутреннюю ласку.

Лишь Пьеру удавалось ритмично раскачиваться в набирающем силу экстазе: когда его живот касался моей поясницы и наши руна спутывались, он занимал во мне свое место, где оставался надолго неподвижным и таким напряженным, что головка раздувалась внутри и, благодаря лишь собственной пульсации и вибрации, достигала оргазма.

Тогда, оповещенный его криком, я вдруг ощущал, как меня затапливает его горячая жидкость, и, увлажняясь, он тотчас спешил воспользоваться этим, дабы продвинуться еще дальше, потихоньку напирая, так что теперь кричал уже я, и одновременно, под воздействием наслаждения, все во мне сжималось, словно кулиса над его фаллосом, который я удерживал в плену, и, обезумев от взаимной благодарности, мы падали, обнявшись, на ложе и засыпали.

Невероятно, что после некоторых неудач нам хватает мужества идти дальше. Ведь ожидания так далеки от реальности! Сколько времени требуется, чтобы мало-помалу восстановить в своем величии и вновь сделать достойным наслаждения то, что глупость, душевная черствость, бесплодность воображения и бесхарактерность большинства мужчин сделали омерзительным.

Сегодня я констатирую, что развил в себе чуть больше жизни, чем предусмотрено, позволив привить к своему телу новый орган.

По вине моих первых партнеров, либо слишком робких, либо слишком грубых, медленная работа на подступах продолжалась более пятидесяти лет. Сколько напрасных попыток! Множество поражений. Не было никакой преднамеренности, но я вынужден признать, что отныне я принял в себя, безо всякого ущерба для своего физического и морального устройства, второй пол – причем до такой степени, что могу называть себя одновременно мужчиной и женщиной. Нужно лишь сделать так, чтобы один пол не притеснял другой. Благодаря деликатным и неоднократным усилиям вначале Ришара, затем Филиппа и, наконец, Пьера, сформировался морской еж, который дышит, расцветает, ищет сосок. Необходимо только упорядочить, интегрировать это влечение, выделив ему долю в том зверинце, который я из себя представляю.

Иногда морской еж сердится, косо сжимаясь, словно я рожаю обычного ежа или терновый венец.

Не все ли равно для удовольствия и для нас, какие формы оно принимает и какие сосуды заимствует? Так насладимся же! Отвращение точно так же совместимо с удовольствием, как и красота. Мифология беспрестанно показывает нам богов, заигрывающих с чудовищами. Дабы совокупиться со смертными, Зевс охотнее всего обращается в зверя. Моя философия, которой я обязан непрерывным счастьем и мужеством, состоит в том, чтобы полюбить что-нибудь одно, да так пылко, что все остальное отойдет на задний план, все вокруг сведется к нулю.

Прилипнув к его бесстрастному боку, я извиваюсь, точно бабочка, пронзенная булавкой и машущая крыльями.

Никаких криков – это было бы вульгарно.

Гримаса, застывающая на полпути между смехом и слезами, и ты падаешь под грохот лавины.

С такой обоюдной отчаянной торжественностью не обрушиваются даже с вершины в бездну – и прости-прощай!

Я возвращаюсь в три пополудни и вижу людей, по-прежнему сидящих у своих дверей. Ах, если б они только знали, откуда я пришел!

В Ателье застаю маленькую польку, наводящую справки по документам, которые я передал ей перед уходом. Моя жена, подметавшая лестницу, еще не добралась до последней ступеньки, а я за это время избороздил целые миры, словно те авиаторы, что, попрощавшись накануне, здороваются с вами на следующий день, облетев, пока вы спали, полушарие.

Сколько склонов одолел я за это время? И на скольких других оступился? Со сколькими плечами я померился силами? Скольким пыткам подвергся? Сколько пота пролил? Стрела, задевшая меня, еще вибрирует, дымясь в одиночестве, а жгучая рана пока не затянулась, и я двигаюсь вокруг нее, не обращая внимания. Я продолжаю свой разговор с этими дамами, как ни в чем не бывало, – с непринужденностью, которая показалась бы невинной, не будь она столь бесстыдной.