Ванильный хумус

Стерилизация культуры.

Ванильный хумус

1

Когда я только приехал в Нью-Йорк, одной из первых культурных особенностей, которая бросилась мне в глаза, стало повсеместное извинение всех и вся друг перед другом. Поначалу я объяснял это обычной человеческой вежливостью, которая отмечается мною лишь постольку, поскольку я происхожу из мест, для которых она не характерна. Но чем больше я погружался в новую для меня тотальность excuse me и sorry, тем больше вопросов она у меня вызывала.

В повседневной жизни мы чаще всего извиняемся в случае причинения мелких и непредумышленных неудобств: опоздав на встречу, наступив на ногу, толкнув в транспорте… Сегодня я слышу sorry всякий раз, когда человек проходит в двух метрах от меня по торговому ряду. Он мне ничем не мешает, и здесь достаточно места для нас обоих. Тем не менее, извиняется. И это посреди «столицы мира», чьи улицы буквально роятся людьми отовсюду.

«Понимаешь, – объясняет мне Капитан Очевидность, – вокруг каждого из нас существует невидимое личное пространство. Когда ты находишься слишком близко, то нарушаешь его, причиняя тем самым дискомфорт».

В том, что размеры личного пространства варьируются от человека к человеку соответственно культуре – нет ничего неожиданного. Интересно другое: какой эффект производит социум, который постоянно извиняется и, следовательно, требует постоянных извинений? Частокол sorry формирует во мне претензию к «провинившемуся» миру, но также – моё собственное чувство вины. На втором году жизни в Нью-Йорке, я уже принимаю извинения по пустякам, как должное, и сам, вероятно, извиняюсь чаще, чем раньше.

Социализация предполагает интеграцию в общественный договор. Западное общество, как и всякое общество, не может быть мягким и нежным. Нью-Йорк, конечно, не похож на скучную Европу, где мозги тут же превращаются в мюсли от старых и забздевшихся культур. Угрюмый и захватывающий, он живёт на огромных скоростях, под градом бесконечного стресса. Но в отличие от других грузных мегаполисов, типа Москвы, жесткость здесь не культивируется как знак силы; напротив – борясь с её перманентным прессом, всё пытается ввергнуть тебя в какие-то бесконфликтные йогуртовые отношения.

Отсюда – феномен basic conversations или формальных бесед. Фраза «Hi! How are you?» не содержит вопроса, но на неё принято отвечать: «Ok. How are you?», и только безумцы будут продолжать эту беседу, в которой никто на самом деле не заинтересован: Как вам погода? Приятный день. Мне нравится ваш свитер. А мне нравятся ваши штаны. Капучино, please.

Всё это принуждение к жизни без острых углов кажется мне безрассудным и угрожающим эскапизмом. Особенно в эпоху перемен. Моя первая культура оставила во мне неизлечимый фатализм. Я всегда жду грозы. Птицы не должны врастать в скворечники, а конфликт – это условие развития. Никто не рождается жить в говне и боли, но «нет солнца без тени, и важно знать ночь»*.

Слишком удобный диван – это предложение с него не вставать, и потому я ценю в Нью-Йорке всё, кроме белых либералов с их попыткой свести мир к бесшумному пансионату для добрых буратино. Это они, словно попы, требуют от меня быть неизменно nice, и развешивают повсюду таблички: «не праздношататься!». Это они остепенили Вавилон, превратив его в эхо былых трансгрессий. Там, где нужно бороться с глупостью, лицемерием и фальшью, они ведут бой против агрессии, тела и языка, способствуя не эмансипации, но насаждению нового плена морали.

Нью-Йорк – это город-стимулятор, способствующий твоему эмоциональному и творческому раскрепощению. Однако такое раскрепощение является в большей степени результатом розы культурных ветров, нежели гуманистической закваски этого места. Свобода здесь очень быстро упирается в потолок либеральной этики, которая хочет видеть тебя ранимым инфантом, бегущим от устрашающей реальности в объятия nanny state. Либерализм, таким образом, использует свой привлекательный имидж, чтобы производить гражданина-белку, чья диснеевская няшность всегда сопутствуется нервным тиком*.

2

Вчера, на показе «Цельнометаллической оболочки», публика вздрагивала от каждого выстрела. Сцены армейского унижения сопутствовались массовыми стенаниями. В американском кинотеатре жертва на экране и зритель в зале становятся одним целым. Как если это не просто показ, но специализированное мероприятие для пострадавших от насилия. Не удивительно, что фильм Spring Breakers был воспринят местными критиками как очень жёсткое кино. Культура обнулились в «нулевых» и взяла установку на ваниль, позабыв, что в основе эволюции лежит не мир, но война*.

Внутренняя травоядность западного общества носит напускной характер, и опосредствуется определёнными историческими процессами. Если 1960-е были реакцией на послевоенные попытки перезагрузки старого мира с его безумными генералами, вздёрнутыми неграми, кухонными женами и прячущимися в шкафах гомосексуалами, то «десятые» здесь – это всецело продукт 11 сентября*.

«Я просто вернулся домой и последующие пару лет тупо долбил траву», – рассказывает о своём опыте этого События мой сосед Сэдрик. С тех пор, как два Боинга поразили фаллосы Всемирного Торгового Центра, он ходит, оглядываясь, и мечтает переехать на пляжи Доминиканской Республики. Когда я собираюсь на карибский парад, он показывает мне, как прятаться от выстрелов за деревьями, или переползать из укрытия в укрытие. «Люди так напьются, что будут спать прямо на улице». «Ну ничего себе!», – смеюсь я.   

Дело, конечно, не в количестве погибших от пресловутых террористических атак, но том, что эти атаки были вторжением реальности в мир, убедивший себя в своей монополии на «хорошее» и «правильное». Такая этическая иллюзия не является американским ноу-хау и характерна для любого государства. Нефтяные военные кампании и узники Гуантанамо с мешками на голове – для «нормального гражданина» всё это происходит где-то там. Здесь же – более-менее сухо и приближается Friday Night, когда можно будет, наконец-то, напиться, а потом попросить полицейского отвезти тебя четвероногого домой.

Когда вытесняемая реальность проявляет себя в лице очередного Кристофера Дорнера, Америка совершенно искренне задаётся вопросом: «Почему это случилось с нами, ведь мы one nation under god, и, к тому же, за freedom?».

Тем временем, в США наблюдаются не только положительные трансформации вроде легализации гей-браков или лёгких наркотиков, но также – полицейский ренессанс и Министерство Правды. Альтернатива же всему этому беззуба: в культурно-политическом поле отсутствуют дискомфортные высказывания и практики, поскольку политкорректность считается прогрессивной ценностью.

Неудобные люди и мысли – свободны, но безвольны и невидимы. Поиск суровых романтиков напоминает если не ожидание Годо, то охоту на Моби Дика. Там, где, казалось бы, должны возникать живые голоса – библейские облака хипстерской саранчи, которая опошляет и девальвирует своими имитациями и количествами любое начинание. Большинство «инакомыслящих» предпочитает черпаться либо в калифорнийском наследии 1960-х, либо в заморском социализме, но всё это, если и попадает в мэйнстрим, то уже только в безопасных формах.

Чем повсеместнее становится Большой Брат, тем больше людей вокруг надевают лица кота в сапогах из мультфильма про Шрэка. Индивидуальный протест проявляет себя исключительно в рамках закона, и, таким образом, является восстанием спальных мешков*.

Словно сдавая норматив по гуманизму, «свободное общество™» митингует против случайных обысков и «несправедливого распределения доходов». Однако на фоне этого уже давно отрепетированного танца гражданина и государства происходит широкомасштабное форматирование воли, эскалация морализма, а главное – всё более принципиальное отрицание многослойной и парадоксальной реальности. Брюхо учтивой химеры кишит милыми людьми.

3

Каждый понедельник ко мне в телефон приходит новый номер журнала New Yorker, на который я подписался, чтобы стимулировать свой английский и быть в курсе городских событий. Самое характерное в этом журнале – не столько гигантские эссе о символизме красного платья Мишель Обамы, но юмор. Он здесь настолько безобидный и мягкий, что мне становится не по себе.

Психология юмора заключается в высвобождении напряжения. Всё то, что запретно, неприлично и пугает – находит своё выражение в шутке. Шутка, в этом смысле, – говорящий документ. По нему можно ставить те или иные социальные диагнозы, ощупывать общественные нервы.

В случае «Ньюйоркера» юмор служит каким-то совершенно иным целям, как если автор обращается к детям, и старается не столько рассмешить их, сколько помочь не расплакаться и поскорее уснуть. Его легендарные карикатуры – это тёплый хумус, которым наполняют твой зад с помощью кондитерского шприца.

Шутить так может только тот, кто потерял связь с реальностью и живёт в кукольном домике. Это шутки, которые тоже excuse me и sorry. Перспективой их потребителя является нервный срыв за тарелкой с пюре.

Маленькая сода в американских кинотеатрах – это не просто литр жидкого сахара, но символ, выражающий общество с его инфантильным стремлением свести действительность к одним только сладостям: быть nice, и действовать by the book. Газоны, огороженные заборами, бессмысленны и являются метафорой культуры, которая позволяет тебе созерцать смертную реальность на расстоянии, но только не участвовать в ней.

Либеральная брошюра трещит по швам, из которых сочится медовая рвота. Когда я говорю, что воздух пахнет дождём, то совершенно чётко представляю себе надвигающийся рецидив прошлого, где попов и опричников заменят цензурные корпорации вроде Facebook. Чего я пока не могу представить, так это: кто всему этому будет противостоять, если у большинства из нас – хумус в жопе?