О моём падении

Отрывок из книги Марселя Жуандо.

О моём падении

I

Однажды утром – мне тогда было, кажется, лет семь – добрая Роза, моя кормилица, в отсутствии родителей готовила мне завтрак в комнате, которая служила кухней, столовой и спальней одновременно. С нами был еще один человек – подручный мясника, которого все называли почему-то «Помпей Великий». Без сомнения, я вызвал у него какую-то особую неприязнь, поскольку он наконец воскликнул с неподдельным негодованием или, может быть, отвращением: «Вот увидите, Роза – этот мозгляк рано или поздно сгниет в тюрьме!». Вообще-то в детстве я был образцом мягкости и послушания. Поэтому пророчество звучало странно. Что же такого я мог натворить?

До сих пор не могу понять, что было причиной этих слов – я не помню ни одного проступка, ни одного проявления невоспитанности, которые могли бы их оправдать. Знаю только, что проклятье было произнесено. Тем, что я не забыл его, я обязан моей доброй старой Розе – и дня не проходило без того, чтобы она не напомнила мне о нем, но не для того, чтобы меня попрекнуть, а единственно ради того, чтобы выразить свое возмущение «Помпеем Великим».

Замечу кстати, что если бы вместо «тюрьма» прозвучало «преисподняя», это показалось бы эвфемизмом. А почему, собственно? Тут явная непоследовательность.

II

Кажется, уже чуть позже этого случая брат моей матери, которому было тогда около тридцати, некоторое время делил со мной кровать. По утрам он спал допоздна, и я, делая вид, что тоже сплю, пользовался случаем, чтобы придвинуться к нему вплотную – постепенно, сантиметр за сантиметром, находя особое чарующее удовольствие в этой терпеливой медлительности.

Мне хотелось прижаться своим телом к его телу в самом секретном месте, но плотная ткань защищала его так хорошо, что я лишь ощущал его жар, даже сквозь собственную рубашку, и вдыхал его возбуждающий запах, по мере того как его широкая волосатая грудь, видневшаяся в просвете полурасстегнутой фланелевой рубашки, распаляла мое воображение, отчего я начинал представлять себе перспективы все более загадочные; порой мне казалось, что среди этой густой растительности, темной и курчавой, прячутся, словно в лесу, какие-то звери, которые притягивали меня тем сильней, чем больше я их боялся.

III

В те времена часто случалось так, что летом мы с компанией мальчишек, моих сверстников, и таких же девчонок гостили в деревне у моей бабушки с отцовской стороны, в двух километрах от города. Бабушка ничего от нас не требовала, кроме того, чтобы мы не устраивали беспорядок и не беспокоили ее. Она предоставляла в наше распоряжение прачечную, где мы тут же запирались и начинали играть в «дамы-господа».

Мы устраивали свадебные церемонии, со всей подобающей пышностью, с подвенечными нарядами, шлейфами, вуалями, венками из цветов, собранных в саду. И вот, оказавшись у себя дома, новобрачные «трахались». Разумеется, это не выглядело как проникновение члена куда бы то ни было – мы даже не представляли себе, как это делается, да и в любом случае вряд ли смогли бы это осуществить.

Вместо этого мы довольствовались следующим: девчонки ложились на пол, задирали юбки и рубашки, раздвигали ноги – а мальчишки писали на них, стараясь, чтобы струя попала точно в промежность и затекла внутрь – это часто приводило к тому, что девчонки тоже начинали мочиться, словно в ответ. Моча смешивалась и растекалась по вымощенному плиткой полу, что вызывало и у «новобрачных», и у зрителей приступы дикого хохота – бесстыдного, языческого, вакхического, в котором звучала гордость молодых самцов и лишенное всякой нежности любопытство юных самок. Потом все приводилось в порядок, девчонке засовывали под платье куклу – младенца, которого затем в процессе «родов» извлекали на свет.

Бабушка, в свое время хорошо пожившая, разумеется, догадывалась, что в прачечной творится «всякое», но, должно быть, думала что-то вроде «молодо-зелено», улыбаясь про себя.

IV

Чуть позже, научившись читать, я прочел случайно попавшееся на глаза послание на двери стоявшего во дворе туалета, написанное рукой того самого подручного мясника и адресованное, кажется, гладильщице, жившей в одном из верхних помещений для слуг: «Несчастная Жозефина, я вылечу твою хворь: целебный корень растет между моих ног, и если захочешь, я всажу его между твоих». Некоторые из этих слов мгновенно распалили мое воображение. Я осознавал всю их непристойность, поскольку к тому времени уже знал кое-что из мифологии.

V

Произошло ли это на следующий день? Около полудня я играл в мясницкой, хотя мой отец этого не одобрял, и тут один из работников, здоровый и добродушный светловолосый парень лет двадцати – «белобрысый великан», как я его дразнил, – осторожно взял мою руку и, сунув ее себе под фартук, подвел поближе к ширинке. Я не понимал, что ему от меня надо; тогда он пообещал показать мне «птичку» – и в самом деле, я видел, как под тканью что-то движется.

Через некоторое время после обеда он позвал меня во двор, где в этот момент никого не было, и завел в угол конюшни. Там он расстегнул штаны и показал мне издалека непонятный предмет, чьи размеры были такими огромными, а форма – такой необычной и неуловимой, но при этом возбуждающей во мне такое жгучее любопытство, что я в первый момент даже подумал, будто он меня разыгрывает, а на самом деле это какой-то цветок, фрукт или овощ, спрятанный у него под рубашкой.

В тот же вечер я сам разыскал его в амбаре, где хранился овес. Заперев дверь на засов, он разделся передо мной, без всякой нарочитой непристойности, открывая свой торс, а затем член, с почти благоговейной торжественностью, словно демонстрируя чьему-то опасливо-восхищенному взору священную реликвию из иного мира, драгоценный и таинственный фетиш, запретную святыню, которая внушала изумление даже ему самому; в этом не было даже намека на получение удовольствия – разве что он наслаждался моим волнением, удивлением, оцепенением при виде того, что он мне показывал.

Едва лишь моя крошечная рука по его приглашению коснулась этого предмета, парень вздрогнул всем телом, и молочно-белый сгусток, похожий на рыхлый шелковый клубок, окутал его крайнюю плоть, раздувшуюся так, что казалось, будто она вот-вот лопнет.

Пару дней спустя, или даже на следующий день (нас видели вместе?), этот парень, принадлежавший к почтенной и зажиточной крестьянской семье, был уволен моим отцом под предлогом воровства, скорее всего надуманным, к великому отчаянию двух его старших сестер, красивых белокурых девушек, похожих на него как две капли воды на третью, чьи залитые слезами профили сохранились в моей памяти по обе стороны от его лица.

В моей душе это отправное событие было окутано столь романтическим флером, столь пленительная тайна возникла между этим человеком и мной, что для меня он не нуждался в оправданиях, что бы мне о нем ни говорили. В восемь лет я был вполне способен хранить тайну. Тем более благоговейно, что дядя этого несчастного, старый башмачник, живший по соседству, качал меня на руках еще в младенчестве – это лишний раз подтверждало, что ничего дурного для меня из той семьи исходить не могло. Об этом говорила и сама та манера, мягкая и деликатная, почти буколическая, с которой он показывал мне свой «живой корень» – я навсегда сохранил в глубине души это воспоминание во всей его первозданной свежести, словно выстланное мхом гнездо голубки в гуще ветвей.

С тех пор никакое удовольствие не смогло заставить меня забыть того искреннего, невинного волнения, которое мы оба испытывали от присутствия друг друга. В иных обстоятельствах все могло бы обернуться гораздо хуже.

Однако эта авантюра все же произвела во мне некое душевное смятение – возможно, оттого, что не вполне соответствовала моим сложившимся представлениям о Творце и Человеке. Мне стало казаться, что я ношу в своем теле какой-то чудовищный механизм, который вдруг сам по себе включился и заработал, и я ничего не могу с ним сделать – даже понять. Но в конце концов я предпочел именно это: не понимать, не вникать в то, что я знал или о чем догадывался из всего того, что недавно видел и осязал.

Я не мог четко сформулировать свои открытия, но твердо убедился в одном: гораздо проще постичь и принять тайны души, чем тайны Зверя – и при этом сколь же притягателен Зверь для Души, с того момента как она узнает, что неразрывно связана с ним! Подчиняет ли он ее себе или же сам ей служит? В этом вся суть человеческой драмы.

Период, предшествующий сознательному возрасту, – пора невинности, которую никакой опыт еще не может замутить. Лишь позже в нас поселяется зло, и с этого момента с чистотой покончено. Для меня великое счастье вспоминать свою детскую инициацию без всяких угрызений совести – поскольку тогда имела значение только моя фантазия и гораздо более чудесная и могущественная фантазия самой Природы, которую я открывал в себе и вокруг себя, ни осуждая ни ее, ни себя самого. Золотой век души и тела, их непостижимого единства, предшествующий истории.

Однако, говоря со всей откровенностью, я не могу отрицать, что эта встреча, слегка преждевременная, оставила в самых глубинах моего существа слишком жгучее воспоминание, слишком стойкий образ, которые позднее предопределили мои тайные наклонности и мою неуравновешенность в проявлении чувств. Но Боже меня упаси жаловаться на эту боль. Если бы у меня не было никаких сложностей с самим собой, какой интерес представляла бы для меня моя жизнь?

VI

Мне было лет десять-одиннадцать, когда я познакомился с одним мальчиком, своим ровесником, сыном маляра, по имени Беат. В первый раз он заговорил со мной по дороге в гости к моей бабушке, во время одной из тех общих поездок, о которых я уже рассказывал. Он поделился со мной тем, что знал об удовольствии, которое мужчина доставляет женщине, и стал убеждать меня, что для получения этого удовольствия женщина не нужна, что он может доставить его себе и самостоятельно.

Позже, на чердаке небольшого заброшенного дома, куда мы вдвоем поднялись, он мне это продемонстрировал: опустившись передо мной на колени, он начал ласкать меня так настойчиво, что спустя недолгое время (это было в первый раз), мой детский отросток стал приподниматься, в то время как Беат то и дело повторял:

«Вот видишь! Тебе это нравится! Ты весь распалился! Я делаю тебе хорошо! Тебе от этого хорошо!». Больше всего мне нужно было, чтобы он это утверждал. И вот в какой-то момент я вздрогнул всем своим существом, словно предчувствуя жестокую пытку со смертельным исходом, и в глубинах моей плоти, в самом сокровенном жизненном центре, что-то беззвучно взорвалось – или мгновенно расцвело? – я вскрикнул и в ужасе взглянул на своего приятеля, как будто должен был вот-вот умереть по его вине и, уже не в силах говорить, этим последним взглядом требовал объяснить, что случилось.

Должно быть, я страдал, и страдал мучительно: мое лицо исказилось и даже задергалось, но Беат уже начал походить на меня – теперь он ласкал себя самого, и вскоре я увидел, что он стал жертвой того же опьянения, которое владело мной: он словно оцепенел, его лицо раскраснелось, выражение изменилось почти до неузнаваемости, застывший взгляд помутневших глаз был неотрывно прикован ко мне. Его гримасы, его лихорадочная дрожь, его волнение меня успокоили: они объяснили мне мое собственное состояние; значит, «сладострастие» – это оно?

Первоначально я почувствовал ненависть и отвращение к тому, кто дал мне его узнать, но по некотором размышлении я стал испытывать все более жгучий интерес, возрастающий по мере того, чем более опасным оно мне казалось, к этому сходному с паникой состоянию – к этой власти над самим собой, к этой возможности на миг выйти за пределы самого себя и приблизиться к границам смерти и безумия.

Долгое время я думал, что с этого момента вся жизнь станет для меня одним сплошным сюрпризом, что Беат научит меня еще тысяче и одному способу достигать этого «сумасшествия», как я предпочитал называть сладострастие, и постоянно донимал его просьбами открыть мне и другие тайны. Почему бы каждой части моего тела не таить в себе какие-то свои неизвестные способности – подобно той, о чьих способностях я уже узнал? Я ждал от своего наставника новых бесчисленных открытий.

Увы! Он сообщил мне, что все удовольствие, которое может получить мужчина, сводится к этому, – но что ход, ритм и антураж процесса можно варьировать до бесконечности. И вот мы меняли позы, меняли места, поднимались в горы, углублялись в лес, заходили в воду, старались изобрести какие-то новые приемы в надежде усугубить удовольствие. Однако извергнуть семя мне впервые удалось лишь в одиночестве.

Охваченный болезненным сладострастием, я должен был признать, что лишь избыточность моих поллюций и опасность, которой они подвергали мой рассудок, здоровье, самоуважение и внутреннее достоинство, – заставляли меня в мои двенадцать лет мечтать о подчинении правилам: мне хотелось, чтобы существовал свод моральных законов, а также некая служба спасения, которая помогала бы их соблюдать, – иными словами, религия; без сомнения, та религия, которую внушали мне в семье и в церкви, так и осталась бы для меня мертвой догмой, если бы я не осознал, именно по причине моих слабостей и тех смертельно опасных глубин, куда они меня затягивали, – ее обоснованность, полезность, ее насущную, повелительную необходимость. Поэтому сегодня для меня столь очевидно, что те, кто никогда не испытывал сложностей в общении с собой, ничего не знают ни о добре, ни о зле, равно как ни о моральном Законе, ни о Благодати. И Боже меня упаси им завидовать.

Чуть позже уединение моей спальни стало для меня и моих приятелей, которые приходили обсудить со мной свои трудности, новым искушением предаться разного рода трюкам, но отныне я соглашался на это лишь против воли и не мог не замечать, что, помимо сомнений и угрызений совести, меня отличала от других та серьезность, с которой я относился к удовольствию, и то пылкое рвение, которое было мне присуще и всегда сопровождало меня в грехе, на котором, казалось, полностью сосредотачивается.

Иными словами, моя чувственность была такого свойства или такой природы, что отдаляла от меня окружающих, которые воспринимали ее с удивлением, едва ли не с ужасом. Эта лихорадка изолировала меня от их легкомысленных развлечений, и в конце концов я прогонял всю компанию, чтобы с удвоенным пылом сражаться с самим собой в одиночестве.

Впрочем, эти предосудительные занятия не выглядели чем-то позорным в наших глазах. Они не порождали в моих компаньонах ни малейшего стыда за себя, ни какого-либо неуважения ко мне.

Они казались нам естественными – как если бы в нашем возрасте просто не существовало других способов облегчить душу; и Бог знает чего только мы не насмотрелись и не наслушались в школе, на уроках и на переменах – перед этими разнузданными забавами и разговорами наши собственные совершенно поблекли: интерны жили в состоянии неутихающего гипервозбуждения, сводящего с ума, и единственным их оправданием было то, что эротические игры, их единственное развлечение, являлись для них своего рода лекарством.

Затворники, изнывающие в своем принудительном заточении, они стремились вызвать у себя усталость, род некоего блаженного забытья, которое приносит с собой переутомление, физическое истощение – естественное следствие онанизма, и у них было абсолютно четкое понимание, что их действия не сводятся только к тому, чтобы доставить удовольствие себе или друг другу – что они делали за неимением лучшего, – сильнее всего им хотелось больше не жить среди себе подобных и дождаться наконец того дня, когда они смогут приблизиться к женщине. Разумеется, и я долгое время разделял с ними эти ожидания.

VII

Вскоре после того, как мне исполнилось пятнадцать, отец отправил меня в деревню – присутствовать на погребальной церемонии. Умер его друг, у которого остался сын, старше меня года на два. Я не сразу увидел этого подростка, окруженного собравшимися. В тот момент, когда я его заметил, он сидел на полу, положив голову на колени женщины – очевидно, матери, заплаканной, облаченной в траур.

Было ли то очарование скорбью, столь благоговейной, или подействовала атмосфера этого места, или необыкновенное обаяние самого подростка – так или иначе, я впервые в жизни испытал потрясение такой силы, полный разрыв между разумом и сердцем: моя чувственность мгновенно преобразилась, и я познал страсть.

Этот молодой человек был красив по-настоящему трагической красотой – бледное лицо с тонкими чертами, такие же бледные руки, высокий рост, стройная осанка. В ту же секунду он стал для меня «единственным» – никого другого я больше не видел, и никто больше не занимал мои помыслы; в мгновение ока он проник в средоточие моей души и одновременно создал вокруг себя пустоту – там, внутри меня, заняв мое собственное место, которое я ему уступил, а сам отходил все дальше и дальше.

Возвращение домой стало для меня пыткой и смертью. Я сразу ушел к себе и заперся, чтобы думать о нем. Я целыми часами писал то ему, то себе о нем, потом перечитывал эти страницы и рвал их. Вскоре я доверил мою новую тайну Жанне, которая любила меня так же, как я любил L. C., и мы принялись вместе рисовать для него открытки, которые я дополнял трогательными надписями.

Поскольку ничто не казалось мне более благородным и в то же время более далеким от всякой нечистоты, чем пылкое чувство, соединяющее меня с незнакомцем, я, разумеется, даже и не думал испытывать из-за этого сожаление, – но Жанна, заставляя меня читать все то, что писали святые отцы об опасности неумеренных дружеских привязанностей, добилась результата прямо противоположного: во мне лишь укрепилось более серьезное отношение к страсти как таковой и более глубокое осознание силы страсти моей собственной.

Невыразимая меланхолия, овладевшая мной, едва не привела к смертельному исходу. Из-за невозможности по-настоящему соединиться ни на одном человеческом плане с единственным существом, всецело заполнившим меня собой, я решил себя убить, выпив флакон ароматической эссенции – но поскольку это, разумеется, привело лишь к недомоганию, я еще сильнее возненавидел свою жизнь и еще сильнее стал желать смерти, однако она меня не пожелала, и в конце концов, не в силах признать очевидность того, что я стал жертвой порочной или, в любом случае, ненормальной склонности, и в то же время сознавая, как мало у меня шансов встретить на этой земле Друга, кто сможет разделить возвышенность и пылкость чувства, на которое я буду способен по отношению к нему, – я решил, что мне остается только два пути: связать свою судьбу с юной девушкой, которая станет моей женой, или посвятить себя Богу.

И сразу вслед за этим у меня появилась твердая уверенность, что я должен остановить свой выбор не на Жанне, связь с которой могла стать благодатной почвой для смертельно опасных услад – поэтому я сделал резкий поворот и ни с того ни с сего обратился к ее младшей сестре Валентине, столь же невежественной, глупой и похотливой, сколь сама Жанна была утонченной, образованной и возвышенной. И одновременно с этим я совершил точно такой же крутой поворот к миру, столь же внезапный, сколь и практичный: я наконец-то в полной мере ощутил почву под ногами и вспомнил, что дважды два четыре. Контуры окружающих предметов стали отчетливее. Кровь быстрее заструилась в жилах. Вечность утратила свое значение, и настоящее заиграло всеми красками.

Однако свежестью этого первоначального ощущения единства с Реальностью я упивался слишком жадно, и вскоре от нее ничего не осталось. Или виной тому были недостатки моей партнерши? Так или иначе, почти сразу же я решил, что создан для одного только Бога.

Без сомнения, было нечто слишком своевольное, умышленно-драматичное в моем решении стать таким же, как все, чтобы видеть в нем что-то кроме вызова, азартной игры. Деревья вдруг показались мне слишком настоящими для того, чтобы не быть декорациями, а женщина – столь необходимой для моего блага, что из гордости я в тот же день отшвырнул ее, как надоевшую куклу.

Знакомство с одной старой дамой, обладавшей идеальным для меня сочетанием уродства, эрудиции и самого разностороннего опыта, утвердило меня в моих намерениях. Она обучила меня основам теории, и под ее эгидой, несмотря на все буйство моего темперамента, с помощью уединения и строгой дисциплины, я постепенно привык к воздержанию.

Так к восемнадцати годам я, возможно, преодолел несколько ступеней, ведущих к святости, и если бы это не вызвало неодобрение некоторых современных священников, слишком в малой степени психологов, чтобы понять, что некоторые редкие болезни требуют применения столь же редких лекарств, слишком мирских, чтобы практиковать созерцательность, и слишком ревниво относящихся к своей власти, чтобы поощрять кого-то со стороны, – может статься, я ушел бы из родительского дома в монастырь, а из монастыря – в Вечность, не узнав всех тягот своей судьбы.

Вскоре после того, как их стараниями я отдалился от своей мудрой Наставницы, я повстречал среди них одного юного служителя, всячески изображавшего из себя праведника, при этом весьма утонченного и элегантного, который пообещал, что пробудит во мне вкус к жизни. Я предоставил ему руководить мною, вплоть до того дня, когда, оказавшись один в его комнате, я вдруг в один миг оказался жертвой невыразимого чувства, которое все усиливалось и наконец, подобно урагану, собиравшемуся долгие годы, бросило меня на его кровать самым безжалостным образом.

Я едва успел опомниться и взять себя в руки при его появлении, но с тех пор решил строго следить за собой, отныне твердо уверенный в том, что между мной и другими мужчинами нет ничего общего, и в том, что я обречен на погибель, – поскольку, вопреки себе, я любил Человека как такового, да еще с таким лихорадочным пылом, с таким обожанием, близким к идолопоклонству, – в ущерб самой природе и самому Богу!

Мужчина, который любит женщину, даже слишком сильно, не подвергается никакой опасности, поскольку повинуется закону природы и поскольку любит в женщине лишь то, чего недостает ему в себе, – но мужчина, который любит мужчину, любит только Человека, и он обречен, потому что собственную человеческую природу предпочитает всей Природе в целом, и потому что, презрев все остальное, существующее в природе, ради себя, он не только ставит себя выше Божьего творения, – поскольку она создана Богом, – он предпочитает себя самому Богу, он предпочитает свою человеческую природу природе божественной.